ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава шестая
Юность- Кузнечик- Исключение
из коллежа и конец европейской войны
Я подрос и у меня появились первые волосы. Это обнаружилось в
одно летнее утро в заливе Росас. Я только что искупался нагишом
вместе с другими детьми и обсыхал на солнце, как вдруг,
разглядывая свое тело с самоупоением Нарцисса, увидел несколько
тонких, редких и длинных волосков, которые неравномерно покрывали
мой лобок и поднимались к животу.
С трудом я выдрал один из них и удивленно стал разглядывать
его по всей длине. Как он мог вырасти так, что я его не заметил,
я, знающий все секреты своего тела? На солнце он был красновато-
коричневым с золотым отливом, играющим всеми цветами радуги.
Забавляясь, я сделал из волоска колечко, а когда послюнил его,
внутри кольца натянулась прозрачная пленка. Мой волосок оказался
отличным моноклем, сквозь который я разглядывал сверкающий пляж и
небо. Время от времени я прорывал пленку из слюны, протыкая ее
острием другой, невыдранной волосинки лобка - бессознательно
разрешая тем самым загадку девственности.
Моя юность была временем, когда я сознательно углублял все
мифы, странности, дарования и черты гениальности, лишь слегка
намеченные в детстве. Я не хотел ни в чем ни исправляться, ни
меняться. Больше того, я был одержим желанием любой ценой
заставить себя любить. Моя личность, самоутверждаясь с неистовой
силой, уже не довольствовалась примитивным самолюбием, а устрем-
илась к антисоциальным и анархистским наклонностям. Ребенок-
король стал анархистом! Из принципа я был против всего. С малых
лет я безотчетно делал все, чтобы "отличаться от других". В
юности я делал то же, но нарочно. Стоило сказать "нет" - я
отвечал "да", лишь бы передо мной почтительно склонялись, а я
смотрел свысока. Необходимость постоянно чувствовать себя то так-
им, то эдаким заставляла меня плакать от бешенства. Я неустанно
повторял себе: "Я сам по себе!", "Я сам по себе!". Под сенью
знамени, на котором были впечатаны эти слова, стеной
огораживающие крепость моего внутреннего мира, я считал, что буду
неуязвимо одинок до самой старости.
Я избегал девушек, которые со времен криминальной сцены в
"Мулен де ла Тур" казались мне самой большой опасностью для моей
души, такой уязвимой перед бурей страстей. Однако я собирался
быть всегда влюбленным - но при условии, что никогда не встречу
предмет своего желания, девушку с перекрестка соседнего города,
которую я точно не увижу.
Эти влюбленности, все более и более нереальные и неудо-
влетворенные, позволяли моим чувствам скользить от одного
женского образа к другому посреди самых страшных душевных бурь.
Из этого я извлек веру в непрерывность женского перевоплощения,
будто бы я был влюблен только в одно существо с тысячью лиц,
целиком зависящих от моей всемогущей воли.
Подобно тому, как на уроках г-на Траитера я мог по своему
желанию и вкусу разглядеть в облаках каталонского неба "все, что
пожелаю", я стал абсолютным демиургом жизни своих чувств,
сформулировав, таким образом, свой' первый принцип идентичности.
Любовь подчинялась воображению и все возвращалось на круги своя -
к Галючке.
Я уже говорил, что моя сверхиндивидуальность проявлялась в
антисоциальных наклонностях. С начала учебы на бакалавра они
обрели форму абсолютного дендизма, мистифицирующего и
противоречивого. Случайность придавала театральности любым моим
действиям, закрепляя тем самым мою собственную легенду.
После христианской школы Братьев я поступил к Братьям
Маристес, которые давали среднее образование. В этот период я
претендовал не сенсационные открытия в математике, которые
позволили бы мне заработать денег. Я покупал монеты по 5 сантимов
на монеты по 10 сантимов. Игра была никому не понятной и очень
разорительной. Истратив все свои деньги, я прикинулся, что заношу
счета в секретную записную книжку, которую бережно спрятал в
карман. После этого я довольно потирал руки.
- Ура, еще раз в выигрыше!
И отходил от своей импровизированной кассы, изображая
невольно прорвавшуюся радость, которая как бы говорила: "Глупец,
я тебя облапошил!" Мои товарищи восклицали: "Он поистине сум-
ашедший!". Я наслаждался этими словами.
Чтобы удивить товарищей, я придумал нападать на них по
вечерам при выходе из коллежа. Жертвами становились дети слабее
меня. Первое нападение я совершил на мальчика лет тринадцати,
который как животное пожирал свой хлеб и шоколад: кусок хлеба,
кусок шоколада, кусок хлеба, кусок шоколада - и эта автом-
атичность с самого начала раздражала меня. Кроме того, он был
некрасив, а его шоколад дурного качества. Я возненавидел его.
Делая вид, что поглощен чтением книги князя Кропоткина,(Я никогда
не читал этой книги. Но мне казалось, что портрет князя на
обложке и даже название книги, "Порабощение хлеба", страшно
разрушительны, и делают меня интересным для людей, которых я
встречаю на улицах.) я незаметно подошел к нему. Моя жертва
видела меня, но, ничегошеньки не подозревая, продолжала глотать
свой полдник. Я немного выждал, оставив себе свободу передвижения
и наблюдая, как он жадно уплетает еду в своей отвратительной,
раздражающей манере. Потом внезапно я отвесил ему сильную
затрещину, так что хлеб и шоколад отлетели прочь. Он был удивлен
и так долго соображал, что это с ним случилось, что я успел
убежать подальше. Он не стал догонять меня, а нагнулся, чтобы
подобрать еду и продолжить полдник.
Безнаказанность моего удара подогрела мою дерзость. Я уже не
мог не нападать. Злоба и презрение не играли уже никакой роли,
мной овладела лишь тяга к приключениям и к осуществлению нам-
еченного.
В другой раз я напал на ученика-скрипача, которого почти не
знал и которым вообще-то восхищался из-за его таланта. Он был
высокий, худощавый и бледный. По его болезненному виду я
предполагал, что у него не будет быстрой реакции и он не сможет
защититься. Больше четверти часа я следил за ним и все не находил
подходящего случая, потому что он все время был среди учеников.
Наконец, в какую-ту минуту от отстал от товарищей и опустился на
колено, чтобы завязать шнурок. Это было мне на руку. Мигом
подскочив к нему, я сильно пнул его ногой в зад и прыгнул на
футляр скрипки, растоптав его на куски. И тут же отбежал
подальше, но моя жертва, недолго думая, подстегиваемая яростью,
бросилась за мной. У этого мальчика ноги были подлиннее моих и
расстояние между нами быстро сокращалось. Я понял, что бегство
бесполезно , остановился и, бросившись к его ногам, в страхе
просил его простить меня. Я унизился до того, что предложил ему
35 песет, лишь бы он меня не тронул. Но его гнев был, наверное,
так силен, что он никак не хотел простить меня. Тогда, защищаясь,
я закрыл голову руками. Но этого оказалось мало, сильный удар
ногой и затрещина свалили меня наземь. Но он не успокоился и,
схватив меня за волосы, вырвал клок. Я истерически закричал и так
сильно забился, что мальчик, испугавшись, отпустил меня.
Нас окружили ученики, а проходивший мимо учитель литературы
решил вмешаться и спросил, что произошло. И тут из моей ушибл-
енной головы родилась на свет удивительная выдумка.
- Я только что растоптал его скрипку, чтобы наконец
неопровержимо доказать ему превосходство живописи над музыкой.
Мой ответ был встречен в безмолвии, сопровождаемый неясным
шепотом и смешками. Возмущенный профессор спросил:
- Но как ты доказал это?
- Ботинками.
На сей раз вокруг нас раздался шум. Профессор жестом
восстановил тишину и сказал почти с отеческим упреком:
- Это ничего не доказывает и не имеет никакого смысла.
- Мне отлично известно, - отчеканил я каждый слог, - что это
не имеет смысла для большинства моих товарищей и даже для
большинства профессоров, зато могу вас уверить, что мои ботинки
так не думают(Всю жизнь меня беспокоили ботинки. Я дошел в своих
сюрреалистических и эстетических поисках до того, что сделал из
них какое-то божество. В 1936 году я даже надел их на голову.
Эльза Скиапарелли сделала такую шляпу, а г-н Деизи Феллоу обновил
ее в Венеции. Ботинок - самый реалистически мужественный предмет,
по контрасту с музыкальными инструментами, которые я всегда
изображаю изломанными и одрябшими. Одна из моих последних картин
- пара ботинок, которые я выписал с такой же любовью и так же
предметпо, как Рафаэль свою Мадонну).
Все вокруг опять беспокойно стихли, все ожидали выволочки за
мою наглость, но профессор, внезапно задумавшись, лишь
нетерпеливо махнул рукой, давая, таким образом, понять, к
всеобщему удивлению и разочарованию, что считает инцидент
исчерпанным, по крайней мере, сейчас.
С этого дня у меня появился ореол дерзости, который
последующие события превратили в настоящую легенду. Ни один из
моих соучеников никогда бы не осмелился отвечать профессору с
таким апломбом, как я. Все сошлись на том, что моя
самоуверенность лишила собеседника дара речи. Дерзость вовремя
поправила мою репутацию, несколько подорванную моими безумными
обменными операциями и другими чудачествами. Я стал предметом
дискуссий. Сумашедший он или нет? Может, он чокнутый только
наполовину? Необыкновенный он или ненормальный? Необыкновенным
считали меня профессора рисования, каллиграфии и психологии. Зато
математик утверждал, что мои способности намного ниже средних.
Теперь все, что происходило аномального и феноменального,
автоматически приписывалось мне. Чем больше я был "один" и "сам
по себе", тем больше привлекал внимание. Мне удалось буквально
выставить напоказ свое одиночество, и я гордился им, как гордятся
наставником, увешанным медалями, как будто это твоя собственная
заслуга.
Когда из кабинета естественной истории исчез череп скелета, в
этом заподозрили меня и чуть не сломали мою парту, чтобы
посмотреть, не прячу ли я его там. Как плохо они меня знали! Я
так боялся и боюсь скелетов, что ни за что в мире не дотронулся
бы до него. На другой день после пропажи обнаружился "виновник" -
это был профессор, который взял череп домой для работы.
Как-то утром, после нескольких дней отсутствия из-за моей
обычной ангины, я направлялся в коллеж и вдруг заметил группу
возбужденно орущих студентов. Накануне в газетах были
опубликованы политические информации, угрожавшие каталонскому
сепаратизму. В знак протеста студенты сжигали испанский флаг.
Когда я подошел ближе, люди растерянно разбежались во все
стороны. Думая, что бы могло быть причиной этого, я один стоял,
рассматривая дымящиеся остатки флага. Убежавшие смотрели на меня
издали со страхом и восхищением, а я не понимал, почему. Я не
заметил, как солдаты, случайно проходившие мимо и оказавшиеся
тут, принялись выискивать виновных в антипатриотическом
кощунстве. Мне пришлось несколько раз объяснять, что я оказался
здесь по чистой случайности. Но все был напрасно, меня схватили и
повели в трибунал, который оправдал меня только из-за молодости.
И все же продолжались пересуды и лишь увеличивали мою славу:
говорили, что, не убоявшись солдат, я дал пример революционной
стойкости и великолепного хладнокровия.
Я отпустил волосы, как у девушки, и часто разглядывал себя в
зеркале, принимая позу и меланхолический взгляд, как на
рафаэлевском автопортрете. С нетерпением я ждал, когда же
появится первый пушок на лице, чтобы начать бриться или всё же
оставить бакенбарды. Мне надо было превратить свою голову в
шедевр, найти свой образ. Нередко, рискуя быть застигнутым, я
входил в комнату матери, чтобы стащить у нее немного пудры или
подкрасить карандашом ресницы. На улице я покусывал губы, чтобы
они казались розовее. Мне льстили взгляды прохожих, которые,
встретив меня, шептали:
- Смотрите, сын нотариуса Дали. Это он сжег флаг.
Между тем события, превратившие меня в невольного героя,
внушали мне глубокое отвращение. Во-первых, слишком многие из
моих товарищей симпатизировали им, во-вторых, мне, жаждавшему
величия, приступы местного патриотизма казались смешными. Я
чувствовал себя анархистом, хотя и очень личного, антисентим-
ентального толка. Анархия представлялась мне королевством, в
котором я высший владыка и абсолютный монарх. Я сочинил множество
гимнов во славу анархической монархии.
Все мои соученики знали мои песни и тщетно пытались подражать
им. Влияние, которым я пользовался благодаря гимнам, понемногу
наводило на мысль об иных "занятиях". Воздерживаясь от одиноких
удовольствий, практикуемых обычно мальчиками моего возраста, я
ловил обрывки бесед, полные намеков, которые, несмотря на все
старания, я так и не мог понять. Сгорая от стыда и опасаясь
обнаружить свое невежество, я никогда не осмеливался спросить,
как делать "это". Как-то я пришел к выводу, что "это" можно
делать и одному, но ведь "это" могло быть взаимной операцией двух
или нескольких человек, надо было поскорее разузнать, так ли это.
Я видел, как удалились два моих приятеля, заметил, как они молча
обменялись взглядами, - и это интриговало меня несколько дней.
Они скрылись, а вернувшись, показались мне прекрасными,
преображенными. Целыми днями я терялся в догадках, поразительно
наивных для моего возраста. Я слабовато сдал экзамены за первый
год, но ни одного не провалил, чтобы не тратить лето на переэк-
заменовки. Летнее время было для меня святыней. Я страстно ждал
его. Каникулы падали на Святого Хуана, а я помнил, что издавна
проводил этот день в Кадакесе, выбеленном известкой селении на
берегу Средиземного моря.
С детства эти места восхищали меня. Я был фанатично к ним
привязан, знал наизусть все уголки и закоулки селения, все его
бухточки, мысы, высокие скалы. Здесь заложена вся моя сентим-
ентальная и эротическая жизнь, здесь я изучал, как за день
мучительно перемещаются тени со скалы к скале, пока не появляется
восковая луна. Во время прогулок я оставляю знаки (чаще всего
маслину высоко на пробковой коре) - точь-в-точь на том месте,
куда попадает последний луч солнца. Потом я бегу к ближайшему
колодцу и утоляю жажду, неотрывно глядя на маслину, которая в
определенный момент сверкает как драгоценный камень. Я пью
прохладную воду, и это один из элементов странного обряда. Затем
я засовываю маслину себе в ноздрю. Бегая, я ощущаю, что маслина
мешает моему учащенному дыханию, и вытаскиваю ее. Теперь остается
только помыть ее и положить в рот, чувствуя вкус прогорклого
масла.
Я больше всего любил этот пейзаж. Мне, так хорошо знакомому с
тобой, Сальвадор, ведомо, что ты не мог бы так любить пейзаж
Кадакеса, не будь он самым прекрасным в мире, ибо он поистине
прекраснейший. Не так ли?
На человеческом лице есть только один нос, а не сотня носов,
которые росли бы во всех направлениях. Так же уникален на земном
шаре возникший в результате чудесных и неясных обстоятельств
пейзаж на берегу Средиземного моря, подобного которому нет больше
нигде. Любопытно, что самый красивый, самый одухотворенный, самый
исключительный из всех пейзажей располагается по счастливой
случайности в окресностях Кадакеса. Вот оно, точное место, где с
самого нежного возраста Сальвадор Дали раз в году проходит
эстетические летние курсы. Красота и преимущество Кадакеса
кроются в его структуре. Каждый холм, каждая скала будто
нарисованы самим Леонардо. Что есть еще, кроме структуры?
Растительность скудна, мелкие оливковые деревца покрывают своими
золотыми волосами задумчивые лбы холмов с полустертыми морщинами
тропинок. Со склонов исчезли виноградники, истребленные
филлоксерой. Но пустынность только обнажает структуру побережья.
Террасы от старых виноградников, подобия геодезических линий,
образуют бесформенные ступени, по которым горы величественно
спускаются к морю. Как огромные палладины или персонажи Рафаэля,
с вершинами, полными ностальгии по вакханкам, безмолвно смеясь,
сходят по ступеням цвести у самого берега. На этой неплодородной
и одинокой земле с жалкими буграми и сегодня высятся еще огромные
обнаженные ноги светлого ароматного призрака, который воплощает и
олицетворяет всю кровь утраченных античных вин.
Вдруг, когда меньше всего этого ожидаешь, на тебя прыгает
кузнечик! О ужас! И так всегда. В холодный миг моих самых
восхитительных созерцаний скачет кузнечик. Его страшный прыжок
парализует меня, вызывая скачок страха в моем потрясенном
существе. Гнусное насекомое. Кошмар, мучение и галлюцинаторное
сумасшествие жизни Сальвадора Дали.
Еще и сегодня этот страх не уменьшается. Может быть, он даже
больше. Если б я был на краю пропасти и кузнечик прыгнул мне в
лицо, я предпочел бы броситься в бездну, чем вынести
прикосновение насекомого. Этот ужас так и остался загадкой моей
жизни. Ребенком я восхищался кузнечиками и охотился за ними с
моей тетушкой и сестрой, чтобы затем расправлять им крылышки, так
напоминающие своими тонкими оттенками небо Кадакеса на закате.
Однажды утром я поймал небольшую, очень клейкую рыбку,
которую в наших местах называют "слюнявкой". Я зажал ее в руке,
чтобы она нс выскользнула, а выглядывающую из кулака голову
поднес к лицу, чтобы получше разглядеть. Но тут же в страхе
закричал и отбросил "слюнявку" прочь. Отец, увидев меня в слезах,
подошел ко мне, чтобы успокоить. Он не мог понять, что меня так
напугало.
- Я... сейчас... - пробормотал я, - увидел голову "слюнявки".
Она... она точь-в-точь как у кузнечика...
Стоило мне заметить сходство рыбы с кузнечиком, как я начал
бояться этого насекомого. Неожиданно появившись, оно доводило
меня до нервных приступов. Мои родители запрещали другим детям
бросать в меня кузнечиков, а те то и дело нарушали запрет, смеясь
над моим страхом. Мой отец постоянно повторял:
- Удивительное дело! Он так их раньше любил.
Однажды моя кузина нарочно сунула кузнечика мне за ворот. Я
сразу же почувствовал что-то липкое, клейкое, как будто то была
"слюнявка". Полураздавленное насекомое все еще шевелилось, его
зазубренные лапки вцепились в мою шею с такой силой, что их
скорее можно было оторвать, чем ослабить хватку. На миг я почти
потерял сознание, прежде чем родители освободили меня от этого
кошмара. И всю вторую половину дня я то и дело окатывался морской
водой, желая смыть ужасное ощущение. Вечером, вспоминая об этом,
я чувствовал, как по спине бегут мурашки и рот кривится в болезн-
енной гримасе.
Настоящее мучение ожидал меня в Фигерасе, где снова проявился
мой страх. Родителей, чтобы защитить меня, не было, и мои
товарищи радовались этому со всей жестокостью, свойственной
своему возрасту. Они налавливали кузнечиков, обращая меня в
бегство, и, конечно, я уносился как сумасшедший, но спастись
удавалось не всегда. Мерзкий полудохлый кузнечик падал, наконец,
на землю. Иной раз, раскрывая книгу, я находил вложенное между
страниц насекомое, еще шевелящее лапками. Ну и страху же было,
когда он вдруг прыгал прямо на меня. Как-то утром я так
испугался, что отбросил книгу и попал ею в дверь. Дверное стекло
со звоном разбилось, прервав объяснения профессора математики.
Мне велено было покинуть класс, и я опасался, что об этом узнают
родители. В коллеже мой страх перед кузнечиками достиг такой
степени, что полностью занимал мое воображение. Я видел их
повсюду, даже там, где ничего не было. Мои отчаянные крики
развлекали соучеников. Комочек ластика, брошенный мне в затылок,
заставлял меня вскакивать, содрогаясь. Я стал таким беспокойным и
нервным, что мне пришлось пуститься на уловку, чтобы избавиться
если не от страха, то хотя бы от жестокости других детей. Я см-
астерил контр-кузнечика: скомкал белую бумагу и уверял, что комок
пугает меня больше всяких кузнечиков. Просто-таки умолял не пок-
азывать мне белые бумажные комки. Когда мне угрожали кузнечиком,
я изо всех сил сдерживал страх, приберегая крики для белых ком-
ков. Эта фальшивая фобия имела бешеный успех. Куда проще скомкать
бумагу, чем поймать кузнечика. Благодаря этой хитрости, я почти
избавился от насекомых. Мне приходилось притворяться вдвойне,
ведь если бы я забыл "испугаться" бумаги, то был бы разоблачен.
Разыгрывались целые спектакли, и в классе был такой беспорядок,
что профессора забеспокоились. Они решили наказывать учеников,
дразнящих меня комками, растолковывая, как преступно
провоцировать меня на нервные срывы. Однако никто не внимал гум-
анным призывам. Как-то во второй половине дня, когда наш класс
проверял Старший, я обнаружил у себя в шапке белый комок. Чтобы
не выдать себя, я тут же выдал ожидаемую реакцию - заорал.
Возмущенный профессор велел мне отдать комок. Я отказался. Он
настаивал. "Ни за что на свете!" И охваченный внезапным
вдохновением, я перевернул чернильницу. Комок стал темно-синим.
Тогда, осторожно взяв бумажку двумя пальцами, я бросил ее,
капающую чернилами, на профессорскую кафедру.
- Вот теперь, - сказал я, - я могу выполнить ваше требование.
Он больше не белый, и мне не страшно.
Эта новая далинийская авантюра стоила мне исключения из
коллежа...
О войне 1914-1918 годов не могу вспомнить ничего плохого.
Нейтралитет Испании принес стране эйфорию и экономическое
процветание. Яркой фауной расплодились нувориши. О них ходили
тысячи анекдотов. Я также придумал и распространил их немало.
Повсюду задавались экстравагантные празднества. Дамы выучились
танцевать аргентинское танго и петь под акомпанемент гитары нем-
ецкие песни. Мир взорвался, как бомба. Перемирие прошло под
знаком всеобщей радости по всей франкофильской Каталонии,
сохранившей самые золотые воспоминания о наполеоновском нашестви-
и. Победа союзников была заразительна. Всем хотелось извлечь из
нее толк, по улицам Фигераса шествовали горожане и люди из
ближайших селений с флагами и повязками. Танцевали популярный
"сардан". Образовалась "студенческая группа", должны были избрать
комитет и обсудить в нем участие студентов в манифестациях
Победы. Председатель группы разыскал меня и попросил сказать речь
на открытии.
- Вы единственный студент, - сказал он мне, - способный
сделать это. Будьте поистине сильным и взволнованным, будьте сам-
им собой. У вас есть сутки, чтобы подготовиться.
Я согласился и сразу же взялся писать речь, которая начин-
алась примерно так: "Только что свершенное кровавое
жертвоприношение пробуждает политическое сознание угнетенных
народов" и т.п. Я упражнялся перед зеркалом в мелодраматических
позах. Но чем дальше продвигалась моя речь, тем больше меня
охватывала подспудная робость. Первая публичная речь не должна
была развеять мою легенду. Какой будет позор, если в последний
момент меня парализует детская застенчивость. Может, притвориться
больным? Моя отвага таяла, а моя речь все больше расцветала
пышными цветами риторики и самыми оригинальными философскими
идеями. Зная уже назубок окончательный вариант речи, я терялся
даже наедине с собой и не мог вновь ухватить ускользающую нить.
Нет, я не смогу! В ярости я топнул ногой и закрыл руками лицо,
горящее от унизительного бессилия овладеть собой. Вечерняя
прогулка не вернула мне равновесия, к тому же на обратном пути я
встретился с группой студентов, заранее подтрунивавших над моей
речью.
На другой день я проснулся с сердцем, сжатым смертельным
страхом, не в состоянии проглотить ни кусочка на завтрак. Я взял
текст речи и скрепил рулончик резинкой. Тщательно причесавшись и
приведя себя в порядок, я направился в "Республиканский центр",
место нашего собрания. Дорога была мучительной. Я пришел на час
раньше, надеясь за это время привыкнуть к залу и постепенно
приходящей публике, вместо того, чтобы без подготовки выйти к
алчной аудитории. Едва вошел, краска бросилась мне в лицо, ноги
подкосились, и я должен был сесть. Мне принесли стакан воды.
Оправившись, я со страхом заметил, что в зале находятся важные
персоны и смущенные девушки. Сцена, на которой стояли три стула,
была обрамлена республиканскими флагами. Стул посредине был
предназначен для меня. Справа от меня был председатель, слева -
секретарь. Пока мы усаживлись, нас приветствовали несколькими см-
ешками (они вонзились мне в кожу, как занозы). Я обхватил голову
руками, как бы изучая свою речь, которую развернул с вдруг
удивившей меня самого решимостью. Секретарь встал и начал длинно
излагать причины собрания, его постоянно прерывали шутками те же,
кто раньше смеялся. Я делал вид, что занят только собственной
речью, но не упускал ни одного из сарказмов. Секретарь скомкал
конец своего выступления и передал слово мне, кратко упомянув мой
героизм при сожжении флага. В зале стихли, наступила впечатляющая
тишина. И я догадался, что пришли послушать именно меня. Впервые
в жизни я испытывал удовольствие, которое позже нередко
повторялось, - стал предметом "всеобщих ожиданий". Я медленно
встал, не зная еще, что буду делать. От напряжения я с трудом
подыскивал новые слова. Тянулись секунды, и в гнетущей тишине я
не раскрывал рта. Чем ее прервать? Чем же? Кровь прилила к моей
голове и, вскинув руку вызывающим жестом, я закричал во всю силу
легких:
- Да здравствует Германия! Да здравствует Россия!
После чего ударом ноги отправил трибуну в первые ряды
аудитории. Несколько секунд царило нарастающее замешательство,
но, против моего ожидания, на меня больше никто не обращал вним-
ания. Зал, разделившись на несколько лагерей, дрался, ругался,
спорил. Успокоившись, я ускользнул и побежал домой. Отец спросил:
- Ну, как твоя речь?
-Отлично.
И это была правда. Мое заявление имело оригинальные
политические последствия. Мартин Вилланова, один из агитаторов
области, так объяснил мое странное поведение: "Больше нет ни
союзников, ни побежденных. В Германии революция. У нее столько же
прав, как у победителей. А в России война принесла самый
обнадеживающий плод - революцию". Он добавлял, что пинок ногой по
трибуне имел целью лишь расшевелить публику, слишком
неповоротливую для осмысления моей политической мысли.
На другой день на демонстрации я уже шел с кортежем и тащил
немецкий флаг. Рядом Мартин Вилланова размахивал знаменем с
инициалами Страны Советов: СССР. Это был, без сомнения, первый
подобный стяг во всей Испании. Чуть позже группа Виллановы решила
назвать одну из улиц Фигераса именем президента Вудро Вильсона.
Мартин при Шел ко мне с большим флагом и попросил сделать на нем
надпись следующего содержания: "Фигерас чтит Вудро Вильсона,
борца за свободу малых народов". Мы поднялись на крышу и закреп-
или флаг на четырех бельевых крючках. Я дал слово сразу же
взяться за работу, чтобы на следующий день все было готово.
Наутро я проснулся с угрызениями совести, так как накануне ничего
не сделал. А если написать сейчас, не успеет высохнуть краска.
Мне казалось, что я нашел другой выход: если буквы вырезать на
горизонтально натянутом полотне, слова проявятся голубизной неба.
Однако, перейдя к делу, я понял: ткань настолько плотная, что
ножницами ее не разрезать. Тогда я взял большой кухонный нож и
проткнул им полотно, но получилась слишком большая дыра. После
ряда неудачных попыток я изобрел новую, не менее безумную
технику. Речь шла о том, чтобы выжечь "гроссо модо" (в общих
чертах) и затем подровнять буквы. Я приготовил несколько ведер
воды на случай, если полотно загорится. Само собой, только я
зажег огонь - и погасить пламя стоило больших трудов. После двух
часов работы результат был катастрофическим. На ткани зияли две
дыры: поменьше - от ножа, побольше - от огня. Все было кончено. У
меня больше не было времени. Обескураженный, измученный, я зам-
етил, что натянутое на четырех крючках полотно похоже на удобный
гамак. Я развалился на нем и покачивался так славно, что едва не
заснул. Но я помнил, что отец предостерегал меня: берегись
солнца, заснешь на солнцепеке - можешь получить инсульт. Я
разделся и поставил ведро воды прямо под дырой в полотне. Лежа на
животе в этом импровизированном гамаке, я мог сунуть голову в
дыру и освежиться. Отверстие, увы, все увеличивалось, и я вывал-
ился бы совсем, если бы не уцепился ногой за дыру от ножа. Чтобы
подняться, достаточно было напрячь ногу. Все шло как по маслу,
пока я не согнул ногу и под моей тяжестью не треснуло полотно. Я
не мог вытащить голову из ведра, она застряла глубоко в воде. Мое
положение было не только смешным, но и трагическим: я был на
волоске от гибели. Дрыгая ногами, я лишь бесполезно раскачивал
гамак. Я задохнулся бы в этой нелепой позе, если бы меня не спас
пришедший Мартин Вилланова. Видя, что я не принес флаг, он
прибежал ко мне домой узнать, почему я опаздываю. Мартин нашел
Сальвадора Дали полумертвым, почти утонувшим в ведре воды - на
той же крыше фигераса, где, несколькими годами ранее, он,
король-ребенок, познал пьянящее головокружение над пропастью.
- Что же ты там делал в чем мать родила, головой в ведре? А
мэр уже на месте! Вся толпа ждет уже полчаса. Отвечай, что ты
делал?
На этот раз у меня был неожиданный ответ.
- Я изобретал противоподводную лодку(Нарссисе Монтуриол, как
я уже говорил, изобрел первую испанскую подводную лодку. В
Фигерасе есть памятник ему. Я всегда испытывал к нему ревность и
питал честолюбивые надежды сделать такое же важное изобретение).
В тот же вечер Мартин Вилланова растрезвонил мою историю
среди тех, кто гулял в Рамбла. "До чего ж велик Дали! Пока мы
ждали его с важными персонами и музыкой, он на своей крыше
голяком изобретал противоподводную лодку, сунув голову в ведро с
водой. К несчастью, я пришел вовремя, иначе пришлось бы ему
утонуть. До чего велик Дали! До чего велик!"
На следующий день "сардан" танцевали уже на улице президента
Вильсона. Флаг, который я все же успел разрисовать, развевался
над улицей. В нем сквозили две темные дыры, но только Вилланова и
я знали, что в них недавно были шея и ноги Сальвадора Дали. Тот
Сальвадор, что лежал на флаге, - вот он, собственной персоной, и
жив-здоров.
Были и другие приключения... Но терпение: всему свое время.
Вот он уже после войны, изгнанный и коллежа, продолжает учиться в
институте, терзаем страхами, избегает девушек, вечно влюблен в
Галючку. Он еще не познал "этого". Волосы на лобке растут. Он
анархист, монархист и противник каталонского сепаратизма. На него
уже составлен протокол об антипатриотическом кощунстве. На
собрании, где все были сторонниками Союзного Альянса, он крикнул:
"Да здравствует Германия! Да здравствует Россия!" Наконец, он
чуть не захлебнулся, изобретая противоподлодку. Как он велик,
посмотрите на него, до чего же он велик, этот Сальвадор Дали!